Существует устойчивая иллюзия, что антиколониальный дискурс — это голос угнетённых. Что это коллективная речь бывших колоний, требующих справедливости от бывших метрополий. Но в реальности всё почти наоборот: идея структурной вины, связанной с колониализмом, была изобретена, артикулирована и институционализирована самими метрополиями. Причём — в основном людьми с отличным образованием и свободным временем.
Французский импульс: Сартр и Фанон
В послевоенной Франции колониализм был очевидным раздражителем. Поражение в Индокитае, восстание в Алжире, давление США — всё подталкивало к переоценке имперской роли. На этом фоне оформляется философия, где колониализм — это не геополитическая стратегия, а экзистенциальное преступление.
Жан-Поль Сартр первым придал понятию «вина» универсальный характер. В его интерпретации белый европеец виноват по факту принадлежности к цивилизации, обладавшей властью. Речь шла не об ответственности правящих кругов, а о структурной соучастности каждого.
Франц Фанон, выходец с Мартиники и участник алжирской борьбы, радикализировал это: колонизация деформирует психику, превращая угнетённого в объект, а угнетателя — в носителя навязчивого комплекса превосходства. Ключевая идея: освобождение — это не просто передача власти, а разрыв с самой онтологией колонизатора.
Саид и институционализация в США
К концу 1970-х Запад, особенно англоязычный, переживает вторую волну — академическую.
В 1978 году выходит книга Эдварда Саида Orientalism. Её посыл прост: европейская наука не описывала Восток — она его изобретала. Через дискурсивные конструкции, через категории подчинения, через эпистемологическую асимметрию. Филология, история, антропология — не просто знание, а функция власти.
Эта рамка легла в основу postcolonial studies, быстро разросшихся по кампусам США и Великобритании. К началу 2000-х в ней уже закрепились ключевые конструкции: white privilege, epistemic violence, decolonizing the curriculum. Академический язык стал не просто критическим — он стал обвинительным.
Политизация и массовое воспроизводство
В XXI веке дискурс становится политическим. Он уходит из монографий и появляется в уставах университетов, в грантах, в ESG-отчётности. Трансформация важна: акценты смещаются с анализа систем к морали личности. Не колониализм как проект — а белый субъект как носитель структурного зла.
Антиколониализм перестаёт быть критикой и превращается в институциональный норматив. Извинение — не жест, а допуск к разговору. Рефлексия — не размышление, а условие включённости. Система начинает воспроизводить вину как форму лояльности.
Советский след: прямое и косвенное влияние
Полная картина невозможна без одного важного фактора: Советского Союза. Он сыграл в этой истории роль, которую сегодня принято либо игнорировать, либо сводить к пропаганде. На деле же СССР действовал и грубо, и эффективно.
С 1950-х годов Москва последовательно продвигала идею, что колониализм = капитализм = империализм = расизм. Это был официальный язык внешней политики, адресованный странам Третьего мира. Через Коминформ, движение неприсоединения, советские вузы (особенно РУДН), публикации на английском и французском СССР распространял антиимпериалистический взгляд, где белый Запад был источником зла, а СССР — освободителем.
Формулировки были грубы, но структура аргументации — вполне современная: угнетённый не просто страдает, он страдает системно; прошлое требует компенсации; свобода — это разрыв не только с внешней, но и с внутренней колонизацией.
Запад оказался в позиции, где нужно было объяснять миру своё право на моральное лидерство, одновременно отстраиваясь от колониального прошлого и противопоставляя себя СССР. Так возникает потребность во внутренней критике: нужно показывать, что Запад — самокритичен, гуманен, способен к обновлению.
Результат: зеркальный заимствованный дискурс, очищенный от марксизма, но оставшийся обвинительным по форме. На место классов пришли раса и идентичность. Пролетариат уступил место постколониальным субъектам. Но логика осталась та же: структура виновата, субъект — носитель привилегии, освобождение — через деконструкцию.
В результате антиколониальный дискурс, зародившийся как политическая технология холодной войны, стал ядром моральной политики западных обществ. Он встроился в университеты, международные организации, медиа и корпорации. Он стал формой символической власти через добровольное самообвинение.
Ни одна цивилизация не институционализировала внутри себя постоянную идею собственной неправоты. Ни Китай, ни исламский мир, ни Индия не требуют от себя извинений за собственные имперские фазы. Только Запад превратил это в норму. Сначала под внешним давлением, потом — по инерции.
Заключение
Антиколониальный дискурс — не импорт из глобального Юга. Это экспорт из центра, переработанный в моралистическую риторику. Его придумали те, кто управлял империями, а не те, кто им сопротивлялся. И внедрили те, кто создавал их университеты, а не разрушал.
Влияние Советского Союза было грубым, но действенным: он зафиксировал логическую структуру вины, которую Запад впоследствии принял — по-своему, изнутри, добровольно. Не потому что проиграл. А потому что решил быть нравственно выше — и начал с покаяния.
В исторической практике самоустранение от субъектности ещё ни разу не обеспечивало долговременной устойчивости. Зато всегда упрощало сценарий для тех, кто субъектом быть не стесняется. Добровольной исламизации — привет.
Речь, разумеется, не о завоевании, а о культурном вытеснении. О тех случаях, когда местные элиты — чаще всего университетские и административные — отказываются от собственной нормативной рамки ради инклюзивности, а на её место приходит более уверенная, не склонная к самоанализу модель. В британских городах это видно буквально: на месте пустых англиканских храмов — новые мечети, на факультетах гуманитарных наук — требование «уважать традиционные ценности» мусульманских студентов, включая отказ от изучения определённых текстов, авторов, эпох.
Пока Запад объясняет себе, почему он не имеет морального права быть субъектом, другие модели приходят без объяснений. Это борьба за культурную норму, в которой Запад предпочёл самоустраниться — ради постмодерна. И под его обломками, вероятно, и окажется. ■